—
Ну ты даешь, дед.
— Что?
— Ну как?
Все удивляются: тебе – под восемьдесят, а операцию перенес – хоть бы хны.
Вот что значит – жилистый, сухощавый… С войны закалка!
Дед молчит.
Он не больно-то восприимчив к лести. А похвалиться, между прочим, мог бы.
Много лет мучился язвой, сох, глотал порошки. Наконец, решился, лег на
операцию, потерял полжелудка… И вот – ожил, посвежел. Это в семьдесят
семь-то лет!
Живет дед
со средней дочерью и внучкой в панельной пятиэтажке, из дому выходит
нечасто. Летом посиживает на скамеечке у подъезда. С соседями
разговаривает мало, больше слушает. Лишь изредка вобьет в диалог
замечание.
Такой вот
молчун.
Поломал дед
две войны – финскую и Отечественную – и едва не попал на третью,
японскую. Отечественная для деда началась с госпиталя: эшелон сибиряков,
шедший от Москвы к фронту, в декабре сорок первого попал под бомбежку.
Весной сорок второго дед был уже на Волховском фронте, воюя в составе
того же полка. «Сперва сильно тяжело было в них стрелять, - признавался
старый солдат, - ведь люди там, живые. Потом, как отбили у НЕГО села,
деревни, поглядели на все такое – не жалко стало. Бывало, пленных до
штаба не доводили. «Ты что, боец, пленного застрелил? Под трибунал тебя!»
- «Он, товарищ командир, побежал…»
Мне нужно
было деда «разговорить»: ведь скоро юбилей Победы. А к юбилею готовилось
и казачье общество, где я атаманил.
Спрашиваю:
— Ты
Звездочку еще не потерял? А?.. Ну, орден.
— Нет.
Лежит вон в шкафу.
— Тебе
когда дали ее?
— В сорок
четвертом, в Латвии. Помню, построили нас, стали приказ зачитывать. Тут
ОН налетел, давай бомбы бросать. лежали как кроты – носом в землю.
— А за что
дали?
— Подняли
ночью – и к реке. Немец мост разбомбил. Начали его чинить, да рядом еще
другой строить. Лодок нагнали, га лодки прогоны, еще сверху- настил.
Домишки на берегу разбираем… А ОН бомбит, мины бросает. Много погибло.
Дед, кряхтя.
потянулся за чайником, подлил себе чайку. Отвернулся к окну; молчал,
шевеля седыми бровями.
— А ранило
тебя где?
— Под
Лычковой. на Волховском. Там много наших побили. А больше всех – узбеков.
Они ведь как? Ранят кого из них – толпой сбегутся, встанут в кружок и
свое: «а-ра-ра!» Немец туда – мину. Отделение все сбегается: «а-ра-ра!»
Немец опять – мину…
— Это там
тебя в голову ранило?
— Там, под
Лычковой.
— А чем
ранило? Что на тебе было?
— В шапке я
был: осень, холодно. Мина-то сзади лопнула, он голову и стеснул. А
другой – в руку, повыше локтя. Шапка в крови, рукав в крови. Сижу,
голову трогаю. Не пойму, что со мной. Как очухался, второму номеру кричу:
«Бери мой «максим», а я отвоевался!» И – до медпункта.
— Сам, что
ли, добрался?
— Прямо за
нами ржаное поле было, неубранное. Я по тропинке пополз. Ползу, кровь с
лица утираю – ан глядь почти на то же место вернулся. Командир какой-то
навстречу идет, кричит: «Ты куда, сержант, в бога мать, ползешь?! К
немцам ползешь! По той тропинке надо». Ну, пополз по другой, добрался до
медпункта. Перевязывать некому: в наступление шли на Лычкову, раненых…Эх,
тьма тьмущая! Потом приходит еще командир, говорит: «У нас одна телега.
Туда положим тяжелораненых. Кто может – идите пешком в Максатиху». А в
Максатихе – медсанбат!
Вот я в
телегу вцепился, добрел до Максатихи, четыре версты. Там перевязали,
подкормили, на телеги – и в госпиталь. Ночевали на станции Кресты, в
каменных сараях. А ночью ОН налетел, давай долбать! Орут, стонут, «добейте!»
- кричат. Вот те и Кресты!.. Кто уцелел, тех – в госпиталь.
— Сколько
ты там провалялся?
— Четыре с
половиной месяца. Сперва на голове рана гноилась. Потом на пояснице
чирьи пошли. Если б не бабка одна, кисло б мне было. Помню, на солнышке
мы грелись. А она говорит: «Не горюй, сынок, завтра подорожнику принесу».
Точно: на другой день приходит. «Мыло-то есть у вас?» - «Есть». «Мылом
намыль и прикладывай». Я так и сделал. Три дня проходил, начало уж
подсыхать. Тут – беда: взяли на перевязку. Докторша шею мылит: кто
разрешил? И опять за свое: йодом велит прижигать. Ну, да уж я знал, как
лечиться. Помогло бабушкино лекарство!
Дед опять
замолчал. Я нетерпеливо поглядывал на часы, мял папаху.
— Когда из
госпиталя выписывался, пошел на склад – свое имущество получать. Сапоги
у меня были хорошие, новые, ремень кожаный, трофейная бритва. В день
выписки выдают: сапоги с разодранным голенищем, старый ремень, бритву
поломанную. Я к каптенармусу: так, мол, и так, не мое это все. А он
ехидно почмокал, говорит: «Как не твое?». Список достал, пальцем тычет:
«Что сдал? Сапоги, ремень, бритва. Что получил? Сапоги, ремень, бритву.
Что в списке указано, то у тебя на руках». Что тут делать? Пошел к
докторше, а у той разговор короткий: по списку получай и уматывай.
В прихожей
— звонок, шум, смех. Ввалился Сашка — подхорунжий Александр Саблин: щеки
розовые с мороза, камуфляжная куртка — нараспашку.
— Засиделся,
а, господин атаман? Поехали, опоздаем! — И, обрашаясь к деду: — Корнил
Петрович, а мой прадед тоже на Волховском... Так он рассказывал, будто в
начале войны ни ложек, ни кружек у солдатиков не было. И котелков не
хватало!
Деду
нравится веселая Сашкина рожа. Сашке двадцать два года, он — водитель
микроавтобуса. Казачью форму не снимает с тех пор, как побывал в бою в
Приднестровье.
— Правда, —
дед улыбнулся. — Я тоже: в котелок, бывало, супу налью, отделение
построю. Вызываю по одному: на, друг солдат, пей. Трудно было. У немца
убитого выпотрошишь ранец — чего только нет. Шоколад, галеты. Коробочка
специальная. Откроешь ее: кисточка для бритья, бритва, мыльце, ванночка.
А мы-то мылом хозяйственным рыло намылим, скоблим штыком. — Встал с
дивана, склонив голову, по-доброму смотрел на Сашку серыми выцветшими
глазами. — С сорок третьего повалило к нам все американское, английское:
колбаса, концентрат. Яичный порошок. Мы тогда хохотали: говорили — из
черепах... Мясные консервы в банках. У банки ключик сбоку. Крутишь его —
крышка отходит. Ботинки английские: сносу им не было. В них и летом
хорошо, и зимой. Зимой в валенках – смерть. Ползешь на брюхе, голенища
полнехоньки снега. Если оттепель – тоже каюк. Ботинки. обмотки – милое
дело! ОН нам тогда хорошо помог... — Перегнувшись через стол, подал
Сашке чашку чаю. — Что говорить! Ложек-то не было, котелков не было, а —
победили…
— Ага, —
Сашка заторопился. — Ну, спаси вас Господи! На девятое мая ждите в гости...
Погнали, господин атаман?
В машине
Сашка сказал:
— Да,
большую Гитлер промашку сделал: с железными мужиками связался!
Я рассмеялся.
— Да уж,
сантиментами наших дедов не проймешь. У них просто: вот мы — вот они,
наше дело — правое!
— Вновь мы
увиделись с дедом нескоро.
Побывал дед
на городском собрании ветеранов. Вернулся оттуда — туча тучей.
— Что тебе,
— пытаю его, — не по вкусу пришлось? Знаешь, как грандиозно будут
чествовать вас?
Молчит старик. Уставился в телевизор. Я, томясь,
покряхтел для приличия и — поднялся.
— Видал?..
— хрипло, с дрожью в голосе, спросил дед.
— Чего?
— А вон! —
ткнул корявым пальцем в экран.
С экрана
некто мордатый, жестикулируя на американский манер, сыпал нахальной
скороговоркой: «До перестройки мы жили в фашистской стране! Мы все
должны покаяться...»
— Ты что,
впервые слышишь? — я покосился на деда. — Не знаешь, кто это?
— Знаю! —
дед зло зыркнул поверх очков. — Знаю. «Сапоги, ремень, бритва»!
Каптенармус, как две капли воды... Вылитый он!
В изумлении
разглядывал я мордатого.
— Ну чего
уставился? — дед сердито смахнул с глаз очки.— Говорю — как две капли
воды...
— Может,
сын, внук?
— А хоть бы
и сын. Яблоко от яблони...
— Это точно.
— Чего — «точно»?!
Вы-то как такое терпите? Еще форму надели...
Дед
подбежал к телевизору, защелкал переключателем. Мексиканские вздохи,
французская веселость, американский мордобой…
— Вот,
гляди... Вроде как не в России. В оккупации!
...Сашкин
звонок в дверь спас меня: отставив недопитую чашу позора, выскочил в
коридор.
Облвоенкомат, куда направились мы с Сашкой, — как раз против рынка.
Киоски, лотки... Темнокожие торговцы, гадалки; нищие; разбитные
ребятишки, желающие делать свой бизнес...
У одного из
них Сашка купил
сигарку, другому, кривляке, дал подзатыльник.
— Эй,
казаки! — в окошко киоска просунулась лысоватая голова, заулыбалась
фиксатым ртом: — Эй, казаки! Купите казачкам «хершес». Лучший шоколад
Америки!
— С какой
помойки? — поправив за голенищем нагайку, жестко спросил Сашка.
— Как?.. —
голова юркнула внутрь ларька. (Я разглядел только грязные пальцы
торговца, унизанные золотыми перстнями.)
— А так!
Пусть его жрут «лучшие американцы».
Валил
хлопьями мартовский снег, громоздясь на крышах киосков наподобие
тюбетеек и шутовских колпаков. Под ногами хлюпала грязь. Хлюпали носами
продрогшие рябятишки, цыгане. Настороженно косились на нас торговцы. Все
так же бойко подкатывали к стоянке иномарки, выходили оттуда вразвалку
дюжие молодцы в кожанках и спортивных штанах с лампасами.
— Сапоги,
ремень, бритва... — озирая суетяшихся на заплеванном, замусоренном «пятачке»
человечков, завороженно повторил я.
— Что? —
недоумеваюший Сашка топтался рядом.
Я промолчал.
Сашке не обязательно объяснять.
Он сам все
скоро поймет.
1995