Бабушка моя, Нина Федоровна, и сестра ее, Нонна, любили проводить время
не на лавочке у подъезда, не в очередях в магазинах или на рынке.
Собирались на кухне, варили пельмени или пекли пироги. Потчевали родню.
Пели под
гитару (аккомпанировала бабушка Нонна), выпивали стопки по три-четыре,
не больше. Отец обычно запевал «По диким степям Забайкалья», «Когда я на
почте служил ямщиком...»
Казалось бы,
обыкновенное дело: в те годы многие так и пели, и пили. Но надо было
видеть бабушку Нину в лучшем ее платье (непременно в лучшем, как и у
сестры), с нарядными сережками, брошью. Заложив ногу на ногу, она
медленно курила: папиросу держала на отлете, двумя пальчиками; красивые
агатовые глаза весело блестели сквозь дым.
Когда она пела, я зачарованно слушал ее чудный, с руслановскими
переливами, голос, и представлял ее молодой — со старой фотографии, где
она, девятнадцатилетняя, в черном бархатном платье с вырезом на боку,
томно выгнув легкий девичий стан, замерла пред вечностью с загадочной
полуулыбкой.
Как дым
рассеялись ее лучшие годы, потому что пришлись они на время трижды
проклятой гражданской войны, нэпа, а затем — тотальной слежки, репрессий.
Как дым разлетелись надежды: рожденная в образованной богатой семье, она
в юности, к несчастью, заболела экземой: прекрасные руки до локтей
покрылись язвами и никакие лекарства не помогали. Это закрыло ей дорогу
в консерваторию; отвернулись презрительно все «выгодные» женихи. Любовь
к ней сохранил только соседский юноша — красавец Алексей, сын бедного
веревочника. За него она и вышла замуж, наперекор воле отца и матери.
Когда ж, благодаря бабушке-знахарке, исцелилась она от экземы, карьеру
певицы начинать было поздно: пришла пора детей поднимать.
Но она
никогда не унывала. «Когда умру, — часто слышал я от нее, — вы не
вздумайте плакать. Пейте, пойте, веселитесь. Тогда и мне лежать будет
легче».
Бабушка Нонна судьбою своей распорядилась сама. В конце двадцатых она
вышла замуж «за комиссара». Комиссар был большой «шишкой» в Курганском
округе, любил власть, гулянки и женщин. Нонна же Федоровна, как-то
застав его во грехе, пошла в «органы» и рассказала о некоторых
махинациях изменившего супруга. Комиссара услали куда Макар телят не
гонял, а Нонну Федоровну с малолетним сыном выселили из шикарного
особняка. «Ну, чего ты добилась?» — напоследок будто бы спросил Нонну
муж. — Пойдешь теперь куски собирать». Тревоги и невзгоды дальнейшей
жизни быстро превратили гордую красавицу в незаметную сухонькую старушку.
Многое в
отношениях отца и бабушки Нины мне было непонятно. Например, отец всегда
к ней обращался на «вы». Когда ж я, сбитый с толку, стал «выкать» ему,
то получил суровую выволочку.
Надо
сказать, что нас с сестрой за общий стол никогда не пускали. Отец не
признавал каких-либо наших прав слушать взрослые разговоры. Но иногда
застолье начиналось без отца, который поздно возвращался с работы. Тогда
я развешивал уши.
Особенно хотелось знать, как все-таки в старину жили люди. Я все пытался
представить бабушек молоденькими девчонками в школьных платьицах — и не
мог. Неужели их живые глаза видели то, о чем мы узнавали только из книг?
Верилось и не верилось.
— Мамаша, а
правда, что Наташа Аргентовская с вами училась? — спросила бабушку Нину
хлопотавшая у плиты мать.
— А как же,
— бабушка Нина важно кивнула. Уголки ее губ опустились книзу: так она
выражала неодобрение. — Аргентовские! Бедно жили. А гонору — как у
дворян.
— Поляки, —
в тон бабушке Нине живо вставила бабушка Нонна.
— Вот они
при советской власти и пошли в комиссары, — бабушка Нина зажгла новую
папиросу, не спеша затянулась. — Лавр, брат Наташи, милицией в Кургане
верховодил.
Я никогда
не слышал, чтобы мои бабушки ругали советскую власть. Наташа
Аргентовская, соратница десяти первых курганских комиссаров, после
победы над Колчаком была канонизирована: увековеченная местным
скульптором, она застыла на месте взорванного Троицкого собора на
постаменте с пачкой
прокламаций в руке. Но у меня уже в детстве отношение к
белым и красным было двойственным. Как все, восхищался Чапаевым, чуть не
плакал, видя на экране момент его гибели, — и в то же время любовался
чудесной выправкой офицерских рот, скошенных в бою под Уфой пулеметчицей
Анкой.
— Бабушка,
а когда белые взяли Курган, страшно было? — взволнованно спросил я из
своего угла.
— Чехи
пришли — тихо так стало. Они ведь порядок любили.
— Ну, а
белогвардейская контрразведка?.. Расстреливали красных?
—
Комиссаров похватали, — бабушка Нина с сожалением покачала головой. —
Потом расстреляли их, жалко.
— А красные?
— не унимался я. — Красные как Курган брали?
— Бой был,
— сказала, отложив гитару, бабушка Нонна. — Бронепоезд всю ночь от
вокзала из пушек стрелял. А красные по нему — с Увала.
— Шрапнель
по крышам гремела — как горох... — добавила
бабушка Нина.
— А как
красные в город вступали? — спросила мать.
— Помню,
все конница шла. На Кировском мосту их хлебом-солью встречали. — Бабушка
Нина нахмурилась. — А Смолин-миллионер от всего имущества отрекся. Все
подарил советской власти.
— А
потом-то что началось! — голос бабушки Нонны тоже сделался невеселым.
— Начали
они пировать, — подхватила бабушка Нина. — Плюш, ковры поволокли на
конюшни, лошадям под ноги. По люстрам, по картинам давай из наганов
палить. Потом вдруг спирт принялись в Тобол выливать... Дурь!
Голос
бабушки Нины зло зазвенел, ноздри раздулись. По всему было видно:
воспоминания задели что-то больное в душе.
Посмотрев
на меня, с укором спросила:
— А ты что,
мой золотой, ничего не ешь? Мясные пельмени не любишь. Тринадцать уж лет,
такой парень... — Повернулась к матери, отрезала властно: — Лида,
запусти вареников!
— А помнишь,
Нина, как Смолин в театре спектакль остановил? — голос бабушки Нонны
опять потеплел.
—
Расскажите, мамаша, — попросила мать.
— Гуляли у
Смолина купцы, — бабушка Нина затушила папиросу, приосанилась. — Долго
гуляли, не один день. Потом Смолину говорят: мужская гулянка не в жилу,
надо бы актрисок сюда. Смолин — приказчику: послать за актрисами! Тот
поехал, а вернулся пустой: невозможно, мол, ваше степенство, спектакль в
театре идет. Смолин: «Что?! Каждому актеру — по четвертной. Бери все
пролетки, езжай!». И что вы думаете? Приехали тут же, как миленькие. Все
побросали. Этакие деньжищи!..
— А Смолин
когда умер? — спросил я.
— При
советской власти. Спился да так зимой на улице и замерз.
— А ведь на
всю Сибирь гремел! — добавила бабушка Нонна.
— Дедушка
наш, казак Кузьма Мергенев, у него служил в
кучерах. Смолин ему за беспорочную службу, на старость, пару лошадей с
возком подарил!
— С этих
лошадей и папочка наш в люди вышел,- пояснила бабушка Нина. —
Техническое училище закончил. Завел каретно-оружейную мастерскую. А без
образования-то не видать бы ему мамочки как своих ушей!
— Дед
Кузьма добрый лошадник был, — заговорила бабушка Нонна. —
Лошкарь-конокрад к нему приходил советоваться насчет лошадей.
— С
Лошкарями мы по соседству жили, на Гоголевской, — пояснила бабушка Нина.
— Ох, и отчаянные головушки были! Помню, угнал молодой Лошкарь тройку.
Въезжает на двор, а уже старый Лошкарь за ним на дороге следы заметает.
Через четверть часа полиция мчится: видели лошадей? Ничего не видели,
ничего не знаем. А то как же? Вся округа Лошкарей-то боялась. Полиция —
к Лошкарям с обыском. Думаете, нашли? Как бы не так. И лошади, и
пролетка как в воду канули! Говорят, у Лошкарей подвал был секретный.
— Молодой
Лошкарь был красавец, — тихо и как-то особенно тепло проговорила бабушка
Нонна. — И силач.
— Но уж
Гриши Решетиикова пожиже, — решительно возразила бабушка Нина. — Тот
знаете сколько съедал? — Глаза ее торжествующе заблестели: — Ведро
блинов!
— Как ведро?! — ахнул я.
— Ведро, — приосанилась
бабушка Нина. — И полведра воды выпивал!
— Пришел как-то раз Гриша
к доктору, — бабушка Нонна возбужденно заговорила сквозь общий смех: —
Говорит: «Доктор, у меня, кажись, в животе селитёр. Сосет!» Доктор дал
пузырек с лекарством: пей, мол, по ложке два раза в день. Ну, ладно. На
другой день глядь
— Гриша идет: «Спасибо,
доктор, вышел селитёр-от». — «Да как же так быстро? А лекарство ты
принимал?» - «Да я, — говорит, — враз всю посудину употребил, вот
селитёр из меня и полез!»
— Это богатырь. —
задумчиво проговорила мать.
— Богатырь! — подхватила
бабушка Нина. - И папочка наш уважал его, Гришу.
— А он мало кого уважал,
— сказала бабушка Нонна. — Характер был тяжелый, казачий. Помню, в
двадцать восьмом, при нэпе, сотенными прикуривал: лучше, мол, все
спалить, чем большевикам подарить за так!
— Как же мама ваша, Зоя
Викентьевна, за него вышла? — спросила мать. — Она ведь дворянка была.
— Да, — бабушка Нина
важно кивнула. — А отец ее был революционер, на каторге сгинул. Просил
перед смертью другого каторжанина, Емельянова, быть опекуном дочки.
Емельянов слово сдержал! Воспитывал он ее до шестнадцати лет, а как умер,
его жена, ведьма, поскорее мамочку нашу — замуж. А она ещё
несовершеннолетняя была, попа кое-как уломали, чтоб обвенчал.
— У папочки хоть характер
тяжелый был, но руки золотые, — поспешно вставила бабушка Нонна.
— Точно, — бабушка Нина
встала из-за стола, принялась разливать чай. — Вон в комнате Борино
ружье, папочка сам стволы полировал. И узорная насечка на стволах — тоже
его. Охотник был заядлый! Он на охоте и левый глаз потерял...
— А помнишь, Нина, —
бабушка Нонна суетливо взмахнула руками, будто опасаясь что-то забыть, —
как папочка Тегерсену-датчанину несгораемый шкаф починил?
— Ещё бы! — бабушка Нина
торжествующим взглядом поверх очков окинула застолицу. — Сломался как-то
у владельца беконки, Тегерсена, в несгораемом шкафу замок. Открыть не
могут. Ломать? Жалко: шкаф дорогой. — Бабушка выдержала паузу, добавила
раздельно и веско — А в шкафу — полмиллиона!
— О-о! — будто все это
слыша впервые, выдохнула бабушка Нонна.
— Приехал Тегерсен к
папочке, просит: Федор Кузьмич, помоги. Папочка не сразу, но все ж
согласился. Привел его Тегерсен в свой кабинет. На столе — чего только
нет: вина, закуски... Работай, Федор Кузьмич, никто тебе мешать здесь не
будет. Два дня папочка сейф открывал. И что б вы думали? Открыл-таки!
Бабушка Нина с минуту молчала, будто бы вспоминая.
— Открыл и сидит, на
деньги смотрит. Рассказывал потом:
«Открыл и думаю: что если деньги забрать, шкаф закрыть а Тегерсену
сказать – не открыл, мол, замок?»
На кухне опять повисло
молчание: рассказчица знала, когда и где сделать паузу. Нам же спешить
было некуда.
— Нет, папочка никогда бы
чужих денег не взял! – опять зазвучал твердый голос бабушки Нины. – А уж
Тегерсен-то как был благодарен. Пятьсот рублей папочке отвалил!
— Да-а, - благоговейно
протянула бабушка Нонна. – Здорово !
Я тоже понимал, что это здорово: ведь до революции корова стоила семь
рублей.
—
Папочку в городе уважали. – продолжала бабушка Нина, - И мамочку тоже. В
наш дом при советской власти никого не подселяли. Не уплотняли нас!
— Потому что комиссар на
чердаке прятался от чехов, - вставила бабушка Нонна.
— Какой комиссар? –
удивленно спросила мать.
— А в восемнадцатом году,
- пояснила бабушка Нина, - красный
комиссар от чехов спасался, а мамочка пожалела, спрятала его на чердак.
Жил так неделю, потом ночью ушел. И ведь жив остался, стал в Москве
комиссарить. Когда начали в двадцать первом нас уплотнять, мамочка
написала ему в Москву. Пришла оттуда бумага: дом Федора Кузьмича и Зои
Викентьевны не трогать!
— Не знаю, - решительно
сказала мать.- Я ведь помню Федора-то Кузьмича. Он и веселый бывал. А вы
все – суровый, суровый…
— Да уж, поблажить
папочка был мастак, - оживилась бабушка Нина. – Я лучше вам расскажу,
как он был генералом. Будете слушать или нет?
И, не дав открыть нам рта, продолжала:
— Мамочкина родственница,
актриса Чарская, была замужем за генералом. Жили они большей частью в
Омске, а их курганский дом пустовал. На углу Ленина и Советской, где
сейчас девятиэтажки, белый каменный дом помните?.. И кому пришла охота
красоту такую снести? Стоял бы еще триста лет, ему б веку не было.
Я генеральшу видела всего
раза два. Красавица! Артистка! – Бабушка на секунду прикрыла глаза,
вспоминая: - Ах, видели бы вы ее, Господи Боже мой! Я тогда совершенным
клопом была, когда она приезжала, а все как сейчас помню. Она – в
амазонке, в цилиндре: талия как у осы, глаза черные, жгучие. У офицера,
что с ней был, - шпоры серебряные: дзинь-дзинь… Да! Так вот, влюбилась
она безумно в какого-то офицера. А когда он ее бросил, отравилась.
Генерал вскоре тоже умер. Ну, раз прямых наследников не было, кое-что из
генеральского дома досталось мамочке нашей. Как сейчас помню: привезли
гардеробы ихние, в гостиной все это свалили. Тут и платья генеральши, и
шубы ее, и военная вся амуниция: лента красная муаровая, эполеты (я все
висюльками их играла), звезды, кресты – ослепнуть можно. Ну вот. Лежало
все это, пылилось, да раз как-то Бог дал, пригодилось – для блажи.
Навещал нас частенько
поручик, Карп Иваныч. Ездили они с папочкой на охоту; бывало, и выпивали.
Как- то раз папочка, хлебнув, генеральский сюртук и надел - чтоб
подивить Карпа- то Иваныча. А тот ну подобострастие разыгрывать, честь
отдавал! Потом говорит: «Да вы, Федор Кузьмич, вылитый генерал! Айда на
улицу, хоть городишко встряхнем!» Папочка нарядился, регалии нацепил – и
на свет Божий. Идут с Карпом Ивановичем по Гоголевской к казармам. У
папочки – борода лопатой, вид осанистый, море ему по колено. Тут им на
встречу еще офицер. Папочка оробел, попятился. Но Карп Иваныч – тот
сзади шел – не дал маху. Вцепился в сюртук, держит «генерала». А
офицерик - то встречный и сам не рад: встал столбом, ни жив от страха,
ни мертв. И папочка не знает, что делать: то ли честь отдать, то ли так
пройти. В общем, нахмурился он грозно, мимо прошел: хмель-то вылетел,
жутко стало. Ну, да все равно-пошли в казармы!
Рассказ преобразил
бабушку Нину: перебирая пальцами, изображала то одеяние прекрасной
артистки, то золотую бахрому эполет. Ей стало уж тесно и за столом:
вышла к окну; широко раскрытые глаза таинственно заблестели.
Бабушка Нонна смотрела на
нее снизу вверх, слушала не дыша.
— Только папочка на порог,
Карп Иваныч как закричит: «Встать! Смирр-на!» В казарме повскакали все,
кто в чем был, а солдатик один блох искал. А как увидал «его
превосходительство», вскочил – и во фрунт. Предстал перед «генералом» во
всей мужской красе: рожа рябая, глаза как рак выпучил, грудь колесом,
кальсоны спали, все – наголе! Карп Иваныч пал на лавку, умирает —
хохочет. А солдатик рот раззявил, воздух ловит и одно твердит: «Вашество.
вашество!» А Карп Иваныч ему с лавки: «Молчать, подлец!»
Ну, удирали они из казарм
огородами: полиция уж по городу «генерала» искала. Прибежал папочка
домой весь ободранный. Мамочка как увидела его, руками всплеснула: «Феденька,
голубчик, да что же это с тобой?!» А Карп-то Иваныч уж ей ручку целует:
«Первое боевое крещение его превосходительства, Зоя Викентьевна, да-с!»
Ну, и отметили они это «крещение»!.. Так-то блажили. Вот вам истинный
крест, нисколько не вру. И Мария Петрова тоже помнит этот случай. Она
меня пятью годами старше, она не даст соврать!
Бабушка умолкает; смотрит
на меня через дым, улыбаясь светло и грустно.
...Пришел с работы
усталый отец, и меня отправили спать.
Я долго ворочался, не мог заснуть. Не верилось: здесь, на
кухне сталинской четырехэтажки, слушал живую, чудную старину...
Бабушки Нина и Нонна, воистину вы были последним обломком
старого мира, от которого так и не отреклись.
1980, 1995